понедельник, 21 августа 2023 г.

Китай и Европа. Анализ и сопоставления

 


Отрывок из книги «Рычаг богатства» историка и экономиста Джоэля Мокира о ключевых изобретениях и инновациях, повлиявших на развитие общества с древних времен

Совместно с Издательством Института Гайдара мы публикуем отрывок из книги «Рычаг богатства. Технологическая креативность и экономический прогресс» американского историка экономики, профессора экономической истории Северо-Западного университета (США) Джоэля Мокира, посвященной причинам застоя инновационных обществ и факторам, оказавшим влияние на развитие технологической креативности.

Величайшей загадкой в истории техники является неспособность Китая сохранить свое техническое превосходство. За долгие века своей истории до 1400 г. Китай набрал поразительный технологический импульс, развиваясь, насколько мы можем судить, не менее, а то и более быстро, чем Европа. Многие китайские инновации со временем проникли в Европу, будучи либо непосредственно заимствованы, либо изобретены заново. Далее перечисляются некоторые из этих китайских достижений.

1. Важные инновации в рисоводстве революционизировали китайское сельское хозяйство. Более уверенное применение технологии сева на заливных полях позволило резко расширить разведение риса на юге страны. Овладение приемами гидротехники (дамбы, канавы, плотины, польдеры, насыпи) сделало возможным осуществлять осушение и ирригацию земель. Применяя сложные шлюзы, насосы и нории (водоподъемное устройство с укрепленными на цепи черпаками, приводящееся в действие силой самого потока и потому представляющее собой полностью автоматический насос), китайцы могли контролировать расход воды и предотвращать заиление. Согласно некоторым оценкам в X–XV вв. число гидротехнических сооружений в Китае увеличилось семикратно, в то время как население в лучшем случае удвоилось (Perkins, 1969, p. 61).




2. Старое китайское рало было вытеснено в VI в. до н. э. железным плугом, который переворачивал пласт земли и состоял из одиннадцати отдельных частей, чье взаимное расположение позволяло задать требуемую глубину вспашки. Впоследствии (в VIII или IX вв.) такой плуг был приспособлен к пахоте на заливных рисовых полях.

3. В эпоху династий Сун (960–1126 гг.) и Юань (1127–1361 гг.) появились рядовая сеялка, грабли и борона с большими зубьями. Китайские земледельцы осваивали новые удобрения, такие как городские нечистоты, грязь, известь, конопляные стебли, зола и речной ил. В борьбе с насекомыми и вредителями с большим успехом применялись химические средства и биологические методы. Уникальной чертой китайского сельского хозяйства являлось огромное количество сельскохозяйственных трактатов и справочников. В анналах династии Суй (581–617 гг.) упоминается существование восьми трактатов по ветеринарной медицине. Позже появились такие шедевры, как «Основы земледелия и шелководства» и фундаментальный «Трактат о сельском хозяйстве» Ван Чэня (изданный в 1313 г.). В книге Чэня содержится 300 очень подробных иллюстраций, дающих возможность реконструировать изображенные на них приспособления.

4. Китай на полтора с лишним тысячелетия обгонял Европу в использовании доменных печей, позволявших выплавлять чугун и получать из него чистое железо. Чугунное литье было известно в Китае уже к 200 г. до н. э.; в Европе оно появилось самое раннее в конце XIV в. Хотя точный момент изобретения чугуна в Китае неизвестен, несомненно, что в Средние века Китай намного превосходил Европу в выплавке чугуна даже в расчете на душу населения.


В основе китайских успехов лежало применение мехов двойного действия, оснащенных поршнями и приводившихся в движение водой, угля, огнеупорной глины (позволявшей достигать очень высоких температур), а также обширные познания в металлургии. Кроме того, Китаю повезло в том смысле, что железная руда в этой стране отличается высоким содержанием фосфора, снижающего температуру плавления железа и облегчающего литье. Также китайцы обгоняли Запад в производстве стали, которую получали с использованием приемов совместной переплавки и оксидирования.


5. В текстильной отрасли прялка появляется примерно в одно и то же время и в Китае, и на Западе — в XIII в. (возможно, в Китае несколько раньше), — но совершенствуется в Китае гораздо быстрее и существеннее. Китайцы использовали централизованный механический привод в производстве тех видов пряжи, которые относительно легко поддавались механизации, таких как шелк и пенька, а также пряжа из рами (китайского волокнистого растения). В хлопчатобумажной индустрии задача применения централизованных источников энергии была решена лишь во время британской промышленной революции, однако китайцы задолго до этого сумели создать небольшую прялку с несколькими веретенами, похожую на «Дженни» Харгривса. Сложные ткацкие станки появились еще раньше: станки, позволявшие ткать сложные узоры на шелке, использовались в эпоху Хань (около 200 г. до н. э.), а впоследствии применялись и при производстве хлопчатобумажных тканей.


С помощью механических станков осуществлялась очистка хлопка. Похоже, что к концу Средних веков в Китае сложились условия для процесса, имевшего невероятное сходство с великой британской промышленной революцией.


6. Внедрение водяного колеса в Китае и в Европе шло почти одновременно. Рейнольдс (Reynolds, 1983) показывает, что до III в. н. э. китайцы главным образом пользовались водяным рычагом — примитивным устройством, создававшим возвратнопоступательное движение посредством стержня с лотком на конце, в который наливалась вода, вследствие чего он опрокидывался. Уже в начале VIII в. н. э. китайцы строили гидравлические молоты, а в 1280 г. они полностью перешли на вертикальные водяные колеса.


7. Столетиями считалось, что китайцы научились измерению времени у европейцев. Эту точку зрения опровергли Нидхэм и его коллеги, показавшие, что в эпоху династии Сун, в X и XI вв., китайские часовщики строили сложные и хитроумные водяные часы с регулятором хода (хотя он отличался от корончато-штыревого механизма, применявшегося в европейских часах-ходиках). Вершиной китайских достижений в измерении времени стало строительство знаменитых часов Су Суна в 1086 г. Вероятно, они представляли собой самые сложные из когда-либо сооруженных водяных часов, достигая в высоту 40 футов и не только показывая время, но и отображая самые разные астрономические явления, такие как положение луны и планет. Хотя не вполне верно считать, что китайские водяные часы предшествовали европейским механическим часам, эти инструменты своей сложностью, тщательностью изготовления, продуманностью конструкции и точностью хода далеко превосходили все, что могла предложить Европа около 1100 г. (Landes, 1983, p. 17–36).

8. Не менее впечатляющими были и китайские успехи в сфере кораблестроения. То, что китайцы изобрели компас (около 960 г.), знает каждый школьник, однако компас был далеко не единственным их достижением. В том, что касается конструкции кораблей, китайцы опережали европейцев на много столетий. Их океанские джонки были намного крупнее и превосходили по своим мореходным свойствам лучшие европейские суда, строившиеся до 1400 г. Китайские корабли имели обшивку вгладь (с планками, уложенными стык в стык), были оснащены множеством мачт, но при этом строились без киля, ахтерштевня и форштевня. Их корпуса были разделены переборками на водонепроницаемые отсеки, не позволявшие кораблю утонуть в случае течи. Нидхэм высказывает догадку, что на эту идею китайцев натолкнули поперечные перегородки в бамбуковом стебле (Ronan and Needham, 1986, p. 66). Несмотря на очевидные преимущества такой системы, она не применялась на Западе до XIX в. Нидхэм (Needham, 1970, p. 63) делает вывод о том, что китайские корабли имели «намного более прочную конструкцию, чем мы встречаем у любой другой цивилизации».

Кроме того, вплоть до создания трехмачтовых каравелл в середине XV в. ни одно судно не могло сравняться с китайскими кораблями своей маневренностью. Еще в III в. н. э. джонки оснащались трапециевидными люгерными парусами, позволявшими ходить против ветра аналогично западному латинскому парусу. Кроме того, китайцы придумали судовой руль задолго до того, как тот появился в Европе — достижение тем более замечательное в силу того, что китайские корабли, собственно говоря, не имели ахтерштевня, к которому крепится такой руль.


9. Китайцы первыми научились делать бумагу, которая стала известна на Западе лишь спустя тысячу с лишним лет. По традиции считается, что бумагу около 100 г. н. э. изобрел Цай Лунь, однако современные исследования показывают, что бумагой пользовались уже за несколько веков до него (Tsuen-Hsuin, 1985, p. 40–41). Реально заслуга Цай Луня состоит в том, что он придумал способ изготовления бумаги из древесной коры. На бумаге не только писали: высококачественная и прочная бумага применялась для производства одежды, обуви и боевых доспехов. За сотни лет до того, как бумажные деньги и обои вошли в европейский обиход, они уже были распространены в средневековом Китае, а еще в 590 г. китайцы широко пользовались туалетной бумагой (Needham, 1970, p. 373). Книгопечатание, вероятно, началось в Китае в конце VII в. Поначалу китайцы применяли ксилографию — технику печати, при которой текст в зеркальном виде вырезается на деревянной доске, — но уже в 1045 г. н. э. Пи Шэн изобрел разборный шрифт, сделанный из фарфора. Металлический разборный шрифт использовался в Корее около 1240 г. Знал ли Гутенберг об этих изобретениях — вопрос спорный; факты и логика убеждают нас в обратном. Но даже если европейцы изобрели разборный шрифт независимо от китайцев, это ничуть не умаляет китайских достижений.

10. К периоду 700–1400 гг. относятся многие другие примеры китайской изобретательности. В эпоху Тан (618–906 гг.) в Китае появился настоящий фарфор. В начале XV в. была построена знаменитая фарфоровая пагода в Нанкине, имевшая в высоту девять этажей (более 260 футов); ее внешние стены были обложены кирпичами из лучшего белого фарфора. В Китае были развиты такие отрасли химического производства, как изготовление лаков, взрывчатки, лекарств, медного купороса (применявшегося как инсектицид) и солей металлов. Идея прикрепить к носилкам колесо вместо второго носильщика, очевидно, до XII в. в Европе никому не приходила в голову, в то время как в Китае тачки были известны уже в 232 г., а может быть, и раньше. Китайцы сверлили в земле глубокие скважины (до 3000 футов глубиной) для добычи соляного раствора в провинции Сычуань. За много веков до Эйлмера из Мелмсбери они умели летать на воздушных змеях. В военной сфере китайцы на столетия обогнали европейцев, широко применяя арбалеты и камнеметы. Современная конская упряжь, созданная в Китае около 250 г. до н. э., проникла в Европу лишь тысячу лет спустя (Needham, 1965, p. 311–312). Китайцы сделали ряд ключевых открытий в медицине, причем некоторые из них (например, иглоукалывание) были окончательно признаны на Западе лишь в последние десятилетия. В области бытовых удобств и развлечений Запад обязан Китаю такими обыденными, но полезными вещами, как спички, зонтик, зубная щетка и игральные карты. И этот список можно продолжать.

И все же Китай не сумел стать тем, чем в итоге стала Европа. Примерно в то время, к которому относится начало европейского Ренессанса, технический прогресс в Китае замедлился, а затем совершенно прекратился. Вообще говоря, в Китае продолжался экономический рост — но главным образом смитианского типа, основанный на развитии внутренней торговли, монетизации и колонизации южных провинций. Некоторые прежде известные технологии вышли из употребления, а затем были забыты. В других случаях великие начинания так и не были полностью реализованы. Трудно осознать всю грандиозность последствий этого фиаско для всемирной истории. Китайцы, можно сказать, находились в двух шагах от мирового господства, но отказались от него. «В XIV в. Китай стоял на грани индустриализации», — утверждает Джонс (Jones, 1981, p. 160). Однако в 1600 г. китайская техническая отсталость была очевидна для большинства посетителей; к XIX в. ее считали невыносимой сами китайцы.

Это замедление темпа технических изменений не следует понимать как экономическую стагнацию. Вплоть до XIX в. цинский Китай был способен прокормить растущее население при отсутствии сколько-нибудь заметного снижения уровня жизни. Тем не менее этот экономический рост был совершенно лишен технического динамизма эпох Тан и Сун. Момент, когда начался технический упадок Китая, затруднительно определить с приемлемой точностью. Темпы технического развития замедлялись постепенно, приведя к XIX в. к очевидной отсталости Китая по сравнению с Европой. В 1769 г. британец Уильям Хики, посетивший Кантон, отмечал, что китайцы, которых убеждали в том, как выгодно было бы для них освоение европейских технологий, «без колебаний и с крайним хладнокровием признавали наше превосходство, оправдывая свои привычки тем, что „так принято в Китае“» (цит. по: Jones, 1989, p. 16). Степень разрыва между западной и китайской техникой часто иллюстрируют, ссылаясь на «опиумную войну» между Великобританией и Китаем в 1842 г., когда превосходство в военной технике позволило англичанам навязать позорные условия мира огромной и гордой империи. Осознание преимущества Запада, должно быть, служило источником постоянной муки для осведомленных китайских чиновников задолго до этой войны. Перед ними, как выразился Чиполла, стояла дилемма гамлетовского масштаба: следует ли подражать Западу или игнорировать его успехи?

Столетиями Китай предпочитал второй вариант. Начиная с прихода к власти династии Мин в 1368 г. и вплоть до конца XIX в. китайская экономика развивалась главным образом благодаря росту населения, вырубке лесов, коммерческой экспансии и постоянно усиливавшейся интенсификации сельского хозяйства в условиях нараставшей технической стагнации. История Китая убедительно опровергает теорию БозерупСаймона о том, что причиной технического прогресса служит демографическое давление.

Среди тех китайских технологий, что были реально утрачены или забыты, наибольший интерес представляет измерение времени вследствие технологических эффектов перелива, приписываемых изобретению механических часов в Европе. К XVI в. китайцы совершенно забыли о шедевре Су Суна. Не сумели они создать и ничего подобного европейским часам-ходикам. Иезуиты, прибывшие в Китай в 1580-х гг., сообщали, что китайцы знают лишь самые примитивные способы измерения времени, и ловко пользовались часами как приманкой для китайских чиновников, чтобы получить разрешение на въезд в страну. Китайцы выражали радость и изумление при виде нового устройства, но относились к нему как к игрушке, а не как к полезному инструменту.

В сфере океанских плаваний упадок Китая по отношению к Западу наступил внезапно. Менее века спустя после великих путешествий Чжэн Хэ китайские верфи были закрыты, а морские джонки с тремя и более мачтами — запрещены. Китайцы утратили технологию строительства крупных океанских джонок, способных совершать длительные плавания. Менее заметным был упадок в железоплавильной отрасли. Имеются свидетельства о том, что в 1690 г. китайские сталевары применяли холодное дутье, предвосхитив технологию выплавки стали в бессемеровском конвертере. Тем не менее даже такой поклонник китайской техники, как Нидхэм, был вынужден признать, что «в современную эпоху Китай в глазах всего мира предстал страной бамбука и дерева» (Needham, 1964, p. 19). Можно вспомнить и про «сао-чхэ», шелкомотальную машину, использовавшуюся в Китае еще в 1090 г. (Needham, 1965, p. 2, 105–108). Однако к середине XIX в. шелк-сырец, составлявший около 35% китайского экспорта, сматывали исключительно вручную, и вследствие неоднородного качества его приходилось перематывать в Европе (Brown, 1979, p. 553). Также можно привести в пример уголь, добывавшийся в Китае со Средневековья, о чем не без удивления сообщал Марко Поло. В XIX в. добыча угля в Китае велась на примитивном уровне — в неглубоких шахтах, не имевших никаких механических устройств для вентиляции, откачки воды и подъема грузов (Brown and Wright, 1981).

Между Средневековьем и современной эпохой что-то в Китае было утрачено.

Не менее поразительной является неспособность китайских технологий развивать успех в тех сферах, где они были очень близки к прорыву. Например, разборный шрифт не прижился в Китае, где продолжала доминировать печать с деревянных досок. Возможное объяснение состоит в том, что разборный шрифт менее пригоден для иероглифической письменности, чем для более простого западного алфавита. Но как мы можем объяснить, почему китайские прядильщики так и не создали настоящий прядильный станок? Как отмечает Чао (Chao, 1977), станок с несколькими веретенами для получения пряжи из рами так и не нашел применения в хлопчатобумажной индустрии, где использовались небольшие прялки не более чем с тремя-четырьмя веретенами. Принципиальной деталью в «Дженни» Харгривса, отсутствовавшей в китайской хлопкопрядильной отрасли, был вытяжной брус, имитировавший движения человеческой руки и одновременно вытягивавший сразу много нитей пряжи. Трудно поверить в то, что такая относительно простая идея так и не пришла в голову ни одному умному китайцу, но если это когда-либо и случилось, то мы ничего об этом не знаем. Аналогичным образом, в годы династии Мин (1368–1644) китайцы создали ткацкий станок с педалью, но после этого техника ткачества не изменялась до конца XIX в. Китайцы, очевидно, так и не додумались ни до чего подобного «челноку-самолету» — простому устройству, многократно увеличившему производительность труда ткачей.

Китайцы не сумели закрепить свое преимущество и во многих других сферах. Например, в области военной техники китайцы уже в X в. использовали порох в ракетах и бомбах. Но несмотря на их опыт обращения со взрывчаткой и превосходство в металлургии, им явно пришлось учиться артиллерийскому делу у Запада (в середине XIV в.), а позаимствованные из Европы военные технологии не получили у них дальнейшего развития. Когда Китая в 1514 г. достигли португальцы, на китайцев произвели сильное впечатление их мушкеты («франкские устройства») и вертлюжные судовые пушки, немедленно ими перенятые (Needham, 1981, p. 44). Однако китайцам не удавалось поспеть за непрерывным совершенствованием огнестрельного оружия, происходившим на Западе. В XVII в. императорам из династии Мин пришлось обращаться к находившимся в Китае иезуитам, чтобы те помогли им приобрести в Макао пушки, необходимые для защиты страны от маньчжурских монголов. В 1620-е гг. китайские чиновники неоднократно советовали оснастить китайскую армию западной артиллерией. В 1850 г. китайская армия по-прежнему пользовалась оружием XVI в., и лишь поражения, понесенные ею от мятежников-тайпинов во время гражданской войны в 1851–1864 гг., вынудили ее покупать на Западе современное оружие (Hacker, 1977).

резко снизился после 1300 г. и окончательно стал нулевым после 1700 г.». Возможности для развития не использовались. В Китай были завезены европейские поршневые насосы, которые бы очень пригодились в районах поливного земледелия в Северном Китае, например в провинциях Хунань и Шаньси. Однако они редко применялись — по-видимому, из-за высокой стоимости меди. Но даже такое простое устройство, как архимедов винт, который китайцы, узнав о нем от иезуитов, поначалу внедряли с немалой изобретательностью, также не получило большого распространения вследствие дороговизны металла (Elvin, 1973, p. 303). Почему обществу, в Средние века лидировавшему в сфере металлургических технологий, пришлось отказаться от использования простых и полезных механизмов из-за высокой цены материалов, до сих пор является загадкой. Регресс, кажется, наблюдался даже в том, что касается распространения технических знаний: великая техническая энциклопедия «Тхиен Кун Хай Ву» («Использование даров природы»), написанная в 1637 г. Сун Юнсинем («китайским Дидро») и представлявшая собой превосходный обзор китайских технологий от ткачества до гидротехники и обработки нефрита, была уничтожена— по-видимому, из-за политических воззрений автора — и дошла до нас лишь благодаря японскому переизданию. Прославленный «Трактат о сельском хозяйстве» Ван Чэня, изданный в 1313 г., к 1530 г. существовал уже в одном-единственном экземпляре.

Возникает искушение трактовать технологический упадок Китая после 1400 г. как чисто относительное явление. Эпоха, в которую замедлилось техническое развитие Китая, приблизительно приходилась на столетие, в течение которого европейцы научились выплавлять чугун, печатать книги и строить океанские суда. Некоторые историки (см., например: Hucker, 1975, p. 356) пытались объяснить позднейшую отсталость Китая тем, что наблюдавшееся там после 1400 г. снижение темпов технических изменений было вполне естественным, и утверждали, что объяснять нужно поразительно быстрое развитие Европы. Но такой релятивистский подход к изучению китайской истории не может нас вполне удовлетворить. Во-первых, отсутствие прогресса в Китае после 1400 г. удивляет не только в свете европейских успехов, но и в сравнении с достижениями самого Китая в предшествовавшие столетия. Во-вторых, такой сравнительный подход в реальности лишь порождает дальнейшие вопросы. Из европейского опыта как будто бы вытекает, что ничто так не способствует успеху, как успех: медленный, но непрерывный прогресс в начале Средних веков стал фундаментом для достижений эпохи Ренессанса, которые, в свою очередь, вымостили путь для изобретений промышленной революции и полного технического превосходства, достигнутого Европой к 1914 г. Почему такая кумулятивная модель зависимости от пути развития не сработала в Китае? В конце концов, технические проблемы, стоявшие перед обеими цивилизациями: чем удобрять пахотные земли, как производить ткани, как использовать источники кинетической и тепловой энергии и где взять высококачественные материалы для изготовления орудий и для строительства — носили несомненное сходство, а предлагавшиеся решения имели так мало различий, что Нидхэм упорно отстаивает идею о заимствовании инноваций отстающим (Европой) у лидера (Китая).

В аналогичном ключе Брэй (Bray, 1986) утверждает, что явный регресс Китая в некоторой степени представляет собой оптическую иллюзию. Технические изменения в трудоинтенсивной рисоводческой экономике просто принимали иную форму, нежели европейские изобретения, направленные на экономию труда. Рост населения вел к интенсификации сельского хозяйства путем сбора нескольких урожаев в год на одном поле и прочих трудоинтенсивных технологий. Брэй критикует «евроцентричные» модели исторических изменений за то, что они не способны учитывать изменения, происходившие на Востоке. В чем-то ее точка зрения разумна. Рисоводство на заливных полях своей урожайностью на единицу площади далеко превосходило сельское хозяйство Запада. Однако урожайность на душу населения — главный критерий экономических успехов — оставалась в лучшем случае стабильной до 1800 г., когда обвалилась вследствие демографического давления.

О разнице между европейским и китайским опытом можно судить по тому факту, что в 1750–1950 гг. население Европы выросло в 3,5 раза, а население Китая — только в 2,6 раза.

При этом Европа с легкостью могла себя прокормить и производила гораздо больше продовольствия, чем требовалось для поддержания прожиточного минимума, вследствие чего рост уровня жизни в Европе превзошел самые смелые мечты прежних эпох. И напротив, в рисоводческих экономиках Азии и соседних странах, выращивавших пшеницу, бедность и недоедание принимали все более угрожающие масштабы. Европа и Азия отличались не только тем, что в первой был капитализм, а во второй — нет, или тем, что в Европе существовали крупномасштабные зерновые и животноводческие хозяйства, более пригодные для механизации, чем мелкие рисовые чеки. Реальное различие заключалось в том, что Запад, или по крайней мере его существенная часть, обладал технологической креативностью, проявляя ее на протяжении большего времени, чем какое-либо другое общество. В отличие от китайцев, европейцы не просто экономили землю и капитал, используя труд все более и более интенсивно. Европейские изобретения иногда позволяли экономить труд, иногда — экономить землю, иногда не давали никакой экономии. Но их главным свойством было то, что они обеспечивали производство все большего количества все более качественных товаров.

О том, как сложно ответить, в чем заключалась причина отставания Китая, свидетельствуют очевидные недостатки некоторых предлагавшихся решений этой загадки. Многие авторы выдвигали гипотезы, объяснявшие, почему в Китае не появились те или иные конкретные инновации. Например, Чао (Chao, 1977, ch. III) считает, что китайцы не сумели использовать в хлопчатобумажной отрасли прядильный станок типа «Дженни» из-за того, что на таком устройстве должны были одновременно работать три человека, и это делало его непригодным для надомного производства. Эта аргументация неубедительна, но даже если бы она была верна, она бы объясняла всего один аспект намного более широкой проблемы. Также и прекращение океанских плаваний объяснялось политической победой антифлотской клики при императорском дворе после 1430 г. В сельском хозяйстве причину стагнации урожайности по отношению к Европе усматривали в нехватке удобрений. Однако подобные гипотезы лишь порождают новые вопросы, поскольку они не в состоянии ответить, почему китайцы не сумели увеличить поголовье домашнего скота, выращивая фуражные культуры, как это сделали в Европе, или почему они так медленно осваивали кукурузу и картофель. Брэй в своей монументальной работе о китайском сельском хозяйстве указывает, что рисоводство на заливных полях не поддавалось механизации вследствие небольших оптимальных размеров хозяйства и проблематичности создания машин, которые могли бы заменить ручной труд на рисовых полях без снижения урожайности (Bray, 1954, p. 613). Но как эта теория может объяснить отсутствие прогресса в сельском хозяйстве северного Китая, основанном на выращивании зерновых культур на богарных землях? Джонс (Jones, 1981, p. 921) подчеркивает значение внутренних миграций, игравших роль предохранительного клапана. Потенциал южных лесистых областей в эпоху Сун оттягивал предприимчивых людей с технологического фронтира, «направив династии Мин и Цин на путь статичной экспансии». Однако на Западе колонизация и внутренние миграции как будто бы не препятствовали техническим инновациям. В XII и XIII вв., когда западные европейцы вели колонизацию земель к востоку от реки Эльбы, темпы технического прогресса явно не снизились по сравнению с прежними эпохами.

Амбициозную теорию, объясняющую упадок Китая, выдвинул Элвин (Elvin, 1973), пытавшийся истолковать стагнацию китайской экономики с точки зрения равновесной ловушки «высокого уровня». Согласно модели Элвина, возможности для технических изменений в сельском хозяйстве были ограниченными, а вследствие роста населения возрастал спрос на сельскохозяйственные товары за счет спроса на прочие товары. Более того, он полагает, что демографическое давление привело к дефициту таких необходимых материалов, как дерево и металлы, сократившему возможности для технических изменений. Интересно отметить, что этот подход диаметрально противоположен тем теориям, в которых технические изменения объявляются «ответом» на «проблему» нужды и дефицита. Напротив, по мнению Элвина, дефицит препятствует техническим изменениям. Однако эта теория вступает в противоречие с прочими фактами, и в частности, с резким сокращением населения — по оценкам самого Элвина, уменьшившегося на 35–40% — вследствие эпидемий, опустошавших Китай в 1580–1650 гг. (Elvin, 1973, p. 311), хотя в других источниках приводятся более низкие оценки. Более того, Элвин считает, что рост населения сопровождался сокращением излишков и дохода на душу населения, а потому приводил к снижению спроса на промышленные товары, вследствие чего «делать прибыльные изобретения становилось все более затруднительно» (Elvin, 1973, p. 314). Согласно Перкинсу (Perkins, 1969) и Жерне (Gernet, 1982), значительного снижения дохода или объема производства в сельском хозяйстве, вопреки утверждениям Элвина, не происходило. Более того, такая аргументация превращается в замкнутый круг, поскольку успешные изобретения повышали бы реальный доход и потому становились бы прибыльными. Наконец, что самое важное, Элвин не отличает валового дохода от дохода на душу населения: рыночный спрос определяют как доход на душу населения, так и численность душ на рынке. По крайней мере с точки зрения последней величины успешное изобретательство в Китае должно было быть более прибыльным, чем полагает Элвин, потому что численность населения страны увеличилась с 75 миллионов человек в 1400 г. до 320 миллионов в 1800 г. Наконец, Элвин, утверждая, что спрос возрастал в основном в аграрном секторе, в то время как технические возможности концентрировались в промышленности, игнорирует связь между развитием несельскохозяйственной техники и улучшением продовольственной ситуации благодаря совершенствованию транспорта и производству сельскохозяйственных орудий. Кроме того, никак не объясняется, почему китайские крестьяне в этот период так медленно осваивали плуг со стальным лемехом и поршневые водяные насосы или почему они не желали выращивать такие трудоинтенсивные и высокоурожайные культуры, как картофель.

Проблема выглядит настолько грандиозной, что для объяснения таких крупномасштабных изменений, произошедших в социетальном поведении, заманчиво прибегнуть к какой-либо экзогенной, но относительно простой теории. В частности, привлекательной альтернативой социальным объяснениям представляются факторы, связанные с физиологией или с питанием. Непрерывно возраставшая зависимость Китая от риса как главного источника пищи могла иметь своим следствием дефицит белков, особенно в условиях незначительного потребления мяса и полного отсутствия молочных продуктов. Переход с пшеницы на рис по мере того, как центр тяжести китайского общества смещался на юг, мог вызывать ухудшение общего качества питания. Показательны замечания путешественников о том, что жители Южного Китая отличались более низким ростом по сравнению с северными китайцами, в рационе которых рис занимал меньше места. Не вполне ясно, действительно ли усиливавшаяся зависимость от риса была связана с ростом дефицита белков, однако эта гипотеза явно достойна дальнейшего изучения. От недоедания не обязательно страдали только дети, и вполне возможно, что общий уровень производства продовольствия в отдельных регионах Китая не поспевал за стремительным ростом населения, имея следствием не столько массовый голод, сколько летаргию и отсутствие энергии, характерные для недоедающего населения. В этой связи интересную идею высказывает (но не развивает ее) Джонс (Jones, 1981, p. 6–7), отмечающий, что когда демографический центр тяжести Китая сместился на юг, основную часть полевых работ крестьяне стали производить в теплой стоячей воде, используя в качестве удобрений человеческие фекалии, и это привело к беспрецедентно высокому, по сравнению с Европой, заражению населения паразитами. Распространение эндопаразитических инфекций — и в первую очередь шистосомоза, тесно связанного с земледелием на заливных полях, — могло лишить страну резервов энергичной и гибкой рабочей силы, необходимых для устойчивого технического прогресса. Объяснения макроисторических событий, основанные на людской физиологии, могут показаться надуманными и спекулятивными. Однако связи между изменениями в биологии человеческого социума и экономической историей начали изучаться совсем недавно, и подробно рассмотреть этот вопрос предстоит будущим исследователям.

Согласно популярному объяснению китайской отсталости китайское мировоззрение было по каким-то причинам непригодно для научного и технического прогресса. В знаменитом эссе «Почему в Китае нет науки», изданном в 1922 г., китайский философ Фэн Ю Лан утверждал, что китайская философия по своей природе обращена не вовне, а внутрь человека. Китайцы стремятся покорить душу, а не свое окружение. «Содержание [китайской] мудрости составляли не интеллектуальные знания, а ее функция состояла не в приращении внешних благ», — писал Фэн Ю Лан (цит. по: Needham, 1969, p. 115). Конфуцианская философия считала целью науки и государственного управления поддержание гармоничных отношений в обществе и достижение равновесия между человечеством и его естественным окружением. Однако в такой грубой форме эта аргументация не выдерживает критики. До 1400 г. в Китае не только была своя наука; китайская наука и техника во многих отношениях превосходили науку и технику Запада. Китайцы никогда не стеснялись использовать свои изобретения, получая точно такие же «бесплатные завтраки», к которым Запад приучился в Средние века. Даже после 1400 г. мы почти не встречаем фактов, которые бы указывали на нежелание китайцев манипулировать окружающей средой. В XVIII веке в Китае происходили крупномасштабная вырубка лесов и колонизация южных лесистых регионов, вызвавшие эрозию почвы и причинившие окружающей среде ущерб, обычно ассоциирующийся с промышленностью и стремительным развитием. Самая грубая ошибка, какую только можно сделать в этой связи, — пытаться объяснить историю Китая, представляя его себе застывшим обществом.

В первую очередь мы должны ответить не почему Китай отличался от Европы, а почему Китай в 1800 г. отличался от Китая в 1300 г.

Имея две крайние точки зрения (согласно первой, отсталость китайской техники объяснялась неприязнью к манипулированию природой и ее эксплуатации; по мнению сторонников второй, Китай и Запад ничем не отличались друг от друга), мы можем выбрать промежуточный компромиссный вариант. Различие между китайской и европейской цивилизациями было вопросом степени, усилившись после 1400 г., когда отношение Европы к материальному миру стало приобретать все более утилитарный характер. Обе цивилизации верили в право эксплуатировать природу для удовлетворения материальных потребностей людей и улучшения людской участи в той мере, в какой это возможно. Однако в истории техники мы видим не только использование имевшихся возможностей, но и их создание. В этом отношении агрессивность Запада и его вера в неограниченный и неконтролируемый прогресс существенно отличались от более умеренных восточных взглядов. Нидхэм (Needham, 1975, p. 38) одобрительно цитирует эссе Линна Уайта «Исторические корни нашего экологического кризиса» (перепечатано в: White, 1968), в котором тот однозначно возлагает ответственность за экологический кризис на западную религию. Китайцам не была свойственна вера в личность Бога, одобрительно взирающего на безжалостную эксплуатацию естественных ресурсов. Напротив, китайская (в первую очередь даосская) натуральная философия старалась найти равновесие между человечеством и его физическим окружением. В Китае не взяло верх ни подчинение человека непреодолимым силам природы, ни его безусловное господство над природой в соответствии с западным антропоцентрическим мировоззрением. Идеалом считалось стабильное состояние с преобладанием гармоничных отношений сотрудничества между природой и людьми. «Ключевым словом неизменно является „гармония“, — пишет Нидхэм (Needham, 1975, p. 35–37), — чтобы использовать природу, требовалось идти с ней в ногу… всю историю Китая пронизывает осознание того, что человек является частью намного более великого организма».

Даже выраженная в такой скорректированной форме, не столь радикальной, как точка зрения Фэн Ю Лана, роль натуральной философии в истории техники подвергалась сомнению. Может быть, дело в том, что около 1400 г. отношение китайцев к природе постепенно начало изменяться. Некоторые исследователи полагают, что распространение «стерильной традиционалистской версии неоконфуцианства» могло привести к тому, что на смену энергии, свойственной эпохам Тан и Сун, пришли интроспективная культура и политическая летаргия, отразившиеся во многих сферах науки и техники (Ronan and Needham, 1986, p. 147; Gille, 1978, p. 466–467).

Видным представителем этой школы был Ван Ян Мин, философ XVI в., учивший, что природа — это всего лишь слепок с человеческого разума и что за пределами разума нет никаких принципов или законов. Если бы подобная теория получила широкое признание, она могла бы объяснить упадок китайской науки, хотя Ван Ян Мин также учил, что знания, не применяемые на практике, бессмысленны (Harrison, 1972, p. 336). В любом случае метафизический идеализм никогда не доминировал в китайском мышлении и вряд ли способен объяснить замедление технического развития в Китае после окончания Средних веков.

Интересное различие между китайским и западным образом мысли связано с логикой. В отличие от Запада, в Китае так и не была создана система формальной логики. Несмотря на свои достижения в алгебре, китайцы явно не интересовались строгими логическими структурами типа «это либо А, либо не А». Наоборот, их привлекало то, что мы сегодня называем «нечеткой логикой» — сравнительно недавно появившаяся область математики, в которой допустимы такие понятия, как «возможно» и «нечто». Нидхэм (Needham, 1975, p. 31–33) упорно утверждает, что эта особенность китайского мышления никак не сказалась на развитии науки, и вслед за Фрэнсисом Бэконом считает, что «логика бесполезна для научного прогресса». Однако очевидно, что Бэкон не хотел бы, чтобы его помнили за такие заявления. С его отрицанием математики как инструмента научного познания не были согласны Галилей, Декарт, Ньютон, Лейбниц и почти все прочие ведущие ученые его времени. В аналогичном ключе Хартуэлл (Hartwell, 1971) полагает, что китайская логика основывалась на исторических аналогиях, а не на западном гипотетико-дедуктивном методе. Он признает, что выводы на основе аналогий и индукции могут вести к успешным инженерным открытиям, однако трансформация современного мира с помощью индуктивных методов заняла бы «несколько тысячелетий» вместо «трех или четырех веков» (Hartwell, 1971, p. 722–723).

Вопрос не в том, сказалось ли однобокое развитие китайской математики на состоянии современной науки, а в том, не имело ли оно заметных отрицательных последствий для техники. Хотя мы видели, что в XVII в. западные инженеры начали использовать математику в профессиональных целях, представляется преувеличением приписывать ей всю разницу между историческими путями развития западной и восточной техники. Поэтому вопрос, поставленный Фэн Ю Ланом, вдвойне некорректен с точки зрения нашей задачи: в Китае была наука, но та со временем «увязла в замшелом традиционализме» (Gille, 1978, p. 467). Кроме того, Китай столетиями лидировал в технологиях, но после 1400 г. уступил первенство Западу. Однако связь между техникой и наукой носит намного более тонкий характер, чем, вероятно, считали прежние исследователи. Возможно, Нидхэм и прочие авторы, писавшие о Китае, преувеличивали влияние, оказывавшееся западной наукой на западную технику до середины XIX в. Вывод о том, что Запад обладал современной наукой, а потому имел и преимущество в технике, ни на чем не основан. Мы просто не знаем, какой логикой пользовались безымянные люди, участвовавшие в развитии техники за сотни лет до промышленной революции. Корреляция между научными и техническими достижениями не означает наличия причинно-следственной связи. Те же факторы, которые обеспечили подъем науки на Западе, были ответственны и за его технический прогресс. Вопрос Фэн Ю Лана должен был заключаться в том, почему Китай утратил свое лидерство в науке, а не в том, почему в Китае вообще не было науки. И все же ответ на этот вопрос, важный сам по себе, не обязательно должен совпадать с ответом на вопрос, который интересует нас в первую очередь — почему Китай утратил свое лидерство в технике.

Таким образом, заявления о том, что китайская техническая отсталость, по сравнению с Западом, объясняется бесспорным прогрессом европейской науки по отношению к китайской науке после 1500 года, выглядят слишком поспешными. Тан (Tang, 1979) считает, что китайские сельскохозяйственные приемы в отсутствие научных прорывов вели к снижению отдачи. Но наука почти ничего не сделала для роста производства в европейском аграрном секторе в 1750–1850 годах, когда население Европы выросло почти вдвое и при этом не происходило сколько-нибудь заметного снижения отдачи. Тан (Tang, 1979, p. 9) утверждает, что «подобные манипуляции, эксперименты и открытия, совершавшиеся методом проб и ошибок, на которых строился ранний технический рывок Китая, не могли привести к накоплению кумулятивной систематической базы знаний, способной самостоятельно развиваться и обеспечивать бесконечный поток все более передовых практических инноваций».

Однако именно с помощью точно такого же метода проб и ошибок Европа в 1500–1800 гг. добилась технического превосходства над Китаем.

В этом отношении между Европой и Китаем не имелось принципиальных различий. Нидхэм (Needham, 1959, p. 154n) отмечает, что даже если Китай не породил людей, подобных Галилею и Декарту, там все же были люди, подобные Агриколе и Тарталье.

В смысле социальных объяснений никем так и не было предложено вполне удовлетворительной интерпретации. К сожалению, планировавшийся восьмой том «Науки и цивилизации в Китае» Нидхэма, в котором он обещал рассмотреть социальные факторы, определявшие технические изменения, так и не появился. В эссе, первоначально изданном в 1946 г., Нидхэм (Needham, 1959, p. 166–168; 1970, p. 82) высказал предположение о том, что главной причиной, по которой в Китае не появилась техника европейского типа, являлась неспособность китайских купцов взять власть в свои руки. В Европе, утверждал Нидхэм, техника была тесно связана с купцами, финансировавшими исследования с целью создания новых форм производства и торговли. В китайском же обществе доминировала имперская бюрократия, и потому различные прикладные знания, такие как механика, баллистика, гидростатика, насосы и пр., почти не приносили частной прибыли. Такие историки экономики, как Ростоу (Rostow, 1975, p. 19–21), считают невозможным принять эту точку зрения. Согласно современным исследованиям Нидхэм исходил из неверных предпосылок. Метцгер (Metzger, 1979) указывал, что в периоды Мин и Цин (1368–1911) социальный статус менее знатных групп населения, среди которых преобладали торговцы, повысился. Более того, какую бы роль ни играл меркантилистский капитализм в развитии европейской техники, сомнительно, чтобы европейские купцы в целом обладали намного большим политическим влиянием, чем их коллеги в Китае, где торговля и коммерция были развиты не хуже, а может быть, и лучше. Наконец, сама идея о «финансировании» исследований выглядит странным анахронизмом.

В последующих работах Нидхэм явно склоняется к точке зрения, более близкой к взглядам Джонса и других авторов (ср.: Needham, 1969, p. 120–122). Китай был и оставался империей с жестким бюрократическим контролем. Войны европейского типа между внутренними политическими единицами после 960 г. стали в Китае редкостью. Отсутствие политической конкуренции не означало конца технического прогресса, но оно означало, что одна-единственная влиятельная фигура могла нанести ему смертельный удар. Заинтересованные и просвещенные императоры поощряли технический прогресс, однако реакционные правители из числа последних императоров династии Мин явно предпочитали стабильное и контролируемое окружение. Новаторы и пропагандисты иностранных идей считались смутьянами и подвергались гонениям. Подобные правители существовали и в Европе, но поскольку никто из них не контролировал весь континент, им в лучшем случае удавалось переместить экономический центр тяжести из одного региона в другой.

Возможно, самый выразительный пример того, на что способно реакционное правительство, мы найдем не в сфере технических изменений, а в сфере китайских географических исследований, которые совершенно прекратились после 1430 г. по воле императорского двора. Ни одно европейское правительство не могло остановить исследований: когда португальцы после 1580 г. утратили инициативу в строительстве своей заморской империи, им на смену с готовностью пришли голландцы и англичане. Впрочем, дело было не только в этом. Исследование европейцами новых территорий и их освоение являлось совместным предприятием государства и частного сектора. Почему в Китае после 1430 г. не возникло организации наподобие Ост-Индской компании — какой-нибудь Западно-Европейской компании? Ответ не только в том, что правительство запретило строительство крупных кораблей— более принципиально то, что в Китае отсутствовал спрос на иностранные товары. Европейцы всегда питали тягу к вещам, которые умели делать лишь на Востоке; что касается восточных империй, то они не испытывали особого интереса к европейцам и к их товарам. Все изменилось в середине XIX в., когда Япония и Китай осознали боевые возможности западного оружия. Но и тогда Япония стремительно переняла европейскую технику во всей ее полноте, в то время как Китай десятилетиями пытался импортировать европейское оружие, сохраняя свои старые социальные и экономические институты (Hacker, 1977).

Применима ли аналогичная аргументация к техническим изменениям? Может быть, китайцы просто потеряли к ним интерес? Иными словами, не проявлялось ли различие между Европой и Китаем после 1400 г. в первую очередь в сфере предпочтений — в том, что касалось отношения к техническим изменениям и их последствиям? Нидхэм (Needham, 1969, p. 117–119) утверждает, что хотя «застывший» Китай в реальности никогда не существовал, в китайском обществе наблюдался некий «спонтанный гомеостаз», который Нидхэм противопоставляет «врожденной нестабильности» Европы. Согласно этой точке зрения китайское общество отличалось эндемичным предпочтением к саморегулированию и наличием механизмов обратной связи, обеспечивавших эргодический характер развития китайской техники. Несмотря на определенную привлекательность теории, сводящей различие между Востоком и Западом к различию между равновесной и неравновесной моделями, в данной формулировке она больше похожа на описание, чем на объяснение. Впрочем, это утверждение можно интерпретировать в том смысле, что в среднем китайцы по каким-то причинам ценили стабильность больше, чем европейцы. Возможно, Восток и Запад различались в своей неприязни к переменам и в своем отношении к темпу этих перемен.

Как такое могло случиться? Как говорилось выше, технический прогресс — это игра с положительной суммой, включающая победителей и проигравших. Хотя общая выгода по определению превышает общие потери, не всякое общество было готово платить цену, которую представляли собой издержки адаптации и возможные политические потрясения. Оценить социальные издержки технического прогресса непросто: они могут очень сильно различаться от места к месту. То, что на Западе могло показаться очень дешевым завтраком, в Китае могли счесть неприемлемо дорогим. Соответственно, снижение темпа технических изменений в Китае можно объяснить изменением социальных предпочтений в направлении, о котором говорит Фэй (Fei, 1953, p. 74), подчеркивающий стремление китайского общества избежать социальных конфликтов, нередко вызываемых техническими изменениями. Также возможно, что в китайском обществе распределение власти и влияния сдвинулось в сторону более консервативных групп. Возможно, в этом заключается ключевое различие между Европой и Китаем. В Китае тоже имели место луддизм и открытое сопротивление техническому прогрессу, хотя число подобных случаев, отраженных в документах, невелико (Elvin, 1973, p. 315). Не исключено, что потенциальные новаторы ощущали угрозу и шарахались от новых идей, нередко связанных с западным влиянием. Гильдии в Китае оставались значительной силой, и на них возлагают вину за блокирование инноваций в горном деле, на транспорте, в шелкомотальной отрасли и в производстве соевого масла (Olson, 1982, p. 150). Делается даже вывод о том, что «рыночные силы не могли преодолеть оппозицию со стороны заинтересованных группировок и обеспечить успешное освоение даже откровенно более совершенных технологий» (Brown, 1979, p. 568). В прошлом технический прогресс в Китае, как правило, вписывался в политический статус-кво, не нарушая существующего порядка.

Радикальных технических изменений, угрожавших сложившемуся балансу сил, тщательно избегали.

Различие между Китаем и Европой состояло в том, что в Европе ни одна социальная группа, способная саботировать инновации, угрожавшие ее интересам, не обладала столь же большим влиянием. Во-первых, в Европе технические изменения, как правило, являлись результатом частной инициативы; правители обычно играли вторичную и пассивную роль. До (и во время) промышленной революции с подачи европейских государей было осуществлено совсем немного значительных инноваций в сфере гражданских технологий. Здесь существовал рынок идей, в работе которого власти участвовали в качестве обычных покупателей или — реже — обычных продавцов. Во-вторых, всякий раз, как какое-либо европейское правительство занимало активно враждебную позицию по отношению к инновациям и к порождавшему их нонконформизму, оно сталкивалось с последствиями в виде изменения своего относительного статуса в экономической (а соответственно, и политической) иерархии. Более того, возможность миграций в рамках Европы позволяла креативным и оригинальным мыслителям находить прибежище в том случае, если их родина не отличалась достаточной толерантностью, вследствие чего в долгосрочном плане реакционные общества проигрывали в состязании за власть и богатство.

До 1400 г. государство в Китае намного активнее участвовало в создании и распространении инноваций, чем в Европе. Например, китайское правительство сознательно пыталось монополизировать измерение времени и календарь. Как выразился Ландес (Landes, 1983, p. 33), «В Китае календарь считался атрибутом суверенитета, наподобие права чеканить монету… Время императора было временем Китая». Знаменитые часы Су Суна были построены государственными чиновниками для государственных нужд по приказу императора. Во время великой средневековой сельскохозяйственной экспансии правительство играло ключевую роль при координировании гидростроительных проектов и распространении технической информации. Чиновники писали и издавали книги о сельском хозяйстве и содействовали внедрению быстрее созревающих и более засухоустойчивых сортов риса, особенно сорта «чампа», в начале XI в. завезенного из Юго-Восточной Азии. Ван Чэнь и Сюй Гуанци, авторы фундаментальных трактатов о сельском хозяйстве, были государственными чиновниками. Еще при династии Хань (221 г. до н. э.— 220 г. н. э.) правительство предоставляло крестьянам капитал, требовавшийся им для освоения сельскохозяйственных инноваций, включая орудия и тягловых животных, и активно поощряло использование более совершенных плугов. Тысячу лет спустя сунские власти принимали меры к финансовому стимулированию крестьян, делавших инвестиции в усовершенствования (Bray, 1984, p. 597–599). Кроме того, государство принимало серьезные меры к развитию транспорта и к насаждению медицинских знаний. Китайское императорское правительство строило огромные государственные железоплавильные печи и способствовало внедрению железных орудий. Даже в текстильной отрасли династия Юань и первые императоры династии Мин очень активно содействовали распространению хлопчатобумажных тканей (Chao, 1977, p. 19–21).

В какой-то момент эта государственная поддержка прекратилась. Европейцы, в середине XIX в. пытавшиеся развивать китайскую горнорудную отрасль, столкнулись с тем, что эта задача была неосуществима без помощи со стороны властей, но те не желали им ее оказывать. Китайские чиновники просто не интересовались техническими достижениями (Brown and Wright, 1981, p. 80). В эпоху правления маньчжурской династии Цин (1644– 1911) китайское правительство практически перестало предоставлять какие-либо общественные блага (Jones, 1989). Оно не занималось созданием инфраструктуры, необходимой для экономического развития, включая систему стандартных мер и весов, коммерческое право, дороги и полицию. Во многих сферах частному сектору удалось заменить государство, но в сфере технического прогресса это оказалось невозможно. Джонс (Jones, 1989, p. 30) делает вывод о том, что «Китайская политическая структура не обеспечивала удовлетворительную юридическую основу для экономической активности». Было бы уместнее переформулировать это утверждение с точки зрения изменений. По-видимому, рутинная экономическая активность протекала достаточно гладко до тех пор, пока существующие институты и техника не подвергались изменениям.

Почему китайская бюрократия в прежние столетия играла столь активную роль в техническом прогрессе, объяснить не так-то просто. Корни этого явления исследователи нередко связывают с зависимостью сельского хозяйства от общественных гидротехнических работ, которая, по знаменитому выражению Виттфогеля, привела к «гидродеспотизму», нуждавшемуся в чиновниках, способных справиться с организацией крупных проектов (Wittfogel, 1957, p. 22–59). Виттфогель утверждает, что целью таких проектов являлся исключительно социальный и политический контроль. Однако в настоящее время в целом выяснено, что гидростроительные проекты осуществлялись главным образом усилиями местных властей и землевладельцев. Участие центрального правительства в гидростроительстве сводилось главным образом к распространению технической информации и к контролю за юридическими аспектами водопользования. И все же идея о том, что правитель несет ответственность перед членами подвластного ему общества, и о существовании взаимнообратной связи между населением и властями представляла собой древнюю китайскую концепцию, коренившуюся в учении Мэн-цзы, чье влияние укреплялось при династии Сун. Китайское государство само создавало спрос на железо, корабли и крупномасштабное строительство. Система государственных зернохранилищ позволяла обеспечить стабильное снабжение продовольствием. Государство монополизировало торговлю некоторыми товарами (например, солью) и контролировало внешнюю торговлю — тогда, когда она вообще велась. Короче говоря, китайское государство до 1800 г. осуществляло открытое вмешательство в экономику — отчасти в попытке улучшить экономическое благосостояние народа. В Европе попытки государственного посягательства на сферу частного производства обычно кончались крахом, а идея общественного договора не вполне осознавалась вплоть до XVII в. В большинстве случаев короли, епископы, городские советники и все прочие представители государства в Европе являлись теми же потребителями, покупая, продавая, нанимая и беря взаймы по ценам, диктуемым обширным рынком.

Возможно, государство в Китае взяло на себя столь важную роль вследствие того, что землевладельцы и интеллигенция не выказывали особого интереса к технике, и это создавало вакуум, который требовалось заполнить. В ряде интерпретаций китайская элита объявляется главной силой, отвечавшей за замедление технического развития. Фэй (Fei, 1953, p. 72–74) выдвигает аргумент, аналогичный тому, что делался ранее в связи с античной цивилизацией. Если образованные и влиятельные классы не интересуются производством и не имеют технических знаний, они не будут ничего делать для внедрения технических усовершенствований, и это приведет к стагнации. Ключевое положение Фэя заключается в том, что в традиционном китайском обществе интеллигенция являлась классом, не обладавшим техническими знаниями и интересовавшимся главным образом мудростью прежних эпох, литературой и искусством. Китайская интеллигенция, рассматривавшая мир сквозь призму людских отношений, утверждает Фэй, была консервативной силой, поскольку в сфере отношений между людьми конечная цель всегда заключается во взаимной гармонии, в то время как технические изменения ведут к социальным потрясениям. Такое объяснение достаточно расплывчато: Фэй не уточняет, какой период имеет в виду, когда пишет о «традиционном Китае», и ничего не говорит о том, происходили ли изменения в мировоззрении интеллигенции в периоды Мин и Цин. И вообще, отсутствие интереса к технике — черта, достаточно характерная для любой интеллигенции.

Тем не менее ключевая идея о том, что технический прогресс нуждается хотя бы в очень узком мосте между образованным и трудящимся классами, кажется вполне логичной.

В Китае этот мост обеспечивало государство.

Таким образом, империя не всегда несовместима с техническим прогрессом. Однако пример Китая дает нам некоторое представление о причинах отрицательной корреляции между имперской мощью и техническим прогрессом. Во-первых, Китай, по выражению Нидхэма, всегда был «однопартийным государством», в котором две тысячи лет у власти находилась «конфуцианская партия». В эпоху Цин бюрократия не поощряла интеллектуального или политического вольнодумства, хотя свирепая европейская религиозная нетерпимость была чужда китайцам. В противоположность Европе, здесь не было мелких княжеств или вольных городов, куда могли бежать носители новых идей. Более того, при династиях Мин и Цин Китай управлялся профессиональной бюрократией, которая, по крайней мере теоретически, отбиралась в ходе конкурсных экзаменов (на практике в этой сфере царили кумовство и коррупция). При всей привлекательности подобной меритократии в глазах исследователя европейской истории, привыкшего к правителям, отличавшихся в основном алчностью, жестокостью и некомпетентностью, власть мандаринов становилась серьезной помехой для экономического прогресса. Привлекая в свои ряды лучших и умнейших представителей торгового класса, китайская система обеспечивала концентрацию интеллектуальных сил страны в сфере бюрократической деятельности, консервативной по самой своей природе. Хотя заявление Нидхэма (Needham, 1969, p. 202) о том, что «каждый купеческий сын мечтал стать ученым, держать экзамен на имперскую должность и сделать карьеру на государственной службе», является некоторым преувеличением, оно позволяет выявить принципиальное различие между Европой и Китаем. В Европе инженеры, изобретатели, купцы и ученые обычно не принадлежали к рядам правящего класса. Талантливым людям незнатного происхождения, как правило, был закрыт путь во власть, и это вынуждало их искать выход своей энергии в других сферах.

Однако более важен тот факт, что технические изменения, осуществляемые главным образом усилиями должностных лиц и центрального правительства, обладают неприятной особенностью — они нуждаются в одобрении властей. Пока режим поддерживает прогресс, тот будет продолжаться. Однако власти могут в любой момент, так сказать, прикрыть лавочку и частные предприятия едва ли придут им на смену. Таким образом, инновации, организуемые чиновниками, возможны, но всецело зависят от их доброй воли. А поскольку большинству устоявшихся бюрократий свойственна сильная неприязнь к изменению статус-кво, то технический прогресс, осуществляемый государством, едва ли окажется сколько-нибудь длительным. Просто чудо, что он столько времени продолжался в Китае. И завершился он в тот момент, когда государство утратило интерес к техническим изменениям.

Трудно сказать, почему китайское государство изменило свое отношение к техническому прогрессу. Власть минских и цинских императоров была более абсолютной и самодержавной по сравнению с их предшественниками. До них частым явлением были перевороты и цареубийства, привносившие элемент «конкуренции» на китайский политический рынок. При минских императорах отличительной чертой китайского государства стали жесткий этикет, беспрекословное подчинение и конформизм. Одновременно с этим китайское чиновничество превратилось в серьезную силу, заинтересованную в сохранении статус-кво. Оно научилось противодействовать нежелательным для него изменениям, вследствие чего даже самые могущественные императоры не могли проводить прогрессивную политику. Два великих просвещенных маньчжурских деспота, Канси (1662–1722) и Цяньлун (1736–1795), чье правление неизменно описывается как эпоха мира и процветания, проявляли заинтересованность к умиротворению, порядку и к отлаженной администрации. Их интересы совпадали с интересами бюрократии, также стремившейся к стабильности. Абсолютистское правление всемогущего монарха, превыше всего ценившего стабильность, лишало страну той динамики, которая в то время била ключом в Европе. Согласно мнению специалиста (Feuerwerker, 1984, p. 322), при минских и маньчжурских императорах государство «едва ли делало хоть что-то для обеспечения современного экономического роста». Возможно, это мнение является некоторым преувеличением, поскольку императорский двор в конце XVII в. принимал самые активные меры к возрождению страны (Shang Hung-k’uei, 1981). Экономическая экспансия продолжалась и в XVIII в. Рост сельскохозяйственного производства обеспечивался главным образом путем вырубки лесов и освоения южных провинций, происходившего при активной поддержке правительства. Естественным последствием стабильности, которую приносила власть просвещенных цинских деспотов, являлась коммерческая экспансия. Но при этом страна почти лишилась технического динамизма, которым отличались Китай при династии Сун и Европа XVIII в. К XV в. императорское правительство играло в сфере изобретений и инноваций намного более скромную роль, чем в Средние века, а никакая другая сила в Китае не могла заменить государство в качестве движущей силы технического прогресса. Взять на себя такую функцию было некому. Именно вследствие того, что в Европе технические изменения осуществлялись силами частных лиц в децентрализованном, политически конкурентном окружении, они могли происходить на протяжении долгого времени, делать большие скачки и не терять своего импульса, несмотря на серьезные откаты и препятствия.


Джоэль Мокир

https://postnauka.org/longreads/49465

Нерешенный вопрос: причины не внедрения инноваций в средневековом Китае?
«Бумага была изобретена в Китае уже в I в. до н.э., книгопечатание (в форме ксилографии) известно, по крайней мере, с VIII в., а наборный шрифт - с XI века. 
То, что книгопечатание с помощью наборного шрифта не получило в самом Китае особого распространения, вполне объяснимо иероглифическим характером письма: громадное количество (десятки и сотни тысяч) используемых иероглифов делает неэффективным и очень дорогим наборный шрифт - основу книгопечатания. 
То, что китайцы, зная компас, по крайней мере, с XI века, имея морское  побережье большой протяжённости, а также значительное количество кораблей, так и не отправились совершать Великие географические открытия и покорять мир, можно объяснить, во-первых, особенностями их ментальности, в основе которой лежит конфуцианство с его апологией консерватизма (жизни в соответствии с образцом, заданным предками). 
Другую причину в нежелании куда-то отправляться из своих родных мест можно усмотреть в укоренившейся в сознании китайцев идеи о тождестве микромира и макромира. Соответственно, изучение капли росы на цветке под окном или собственной души считалось не менее достойным способом познания мира, нежели далёкие путешествия. 
Да и использовался компас чаще не в путешествиях, а в геомантии - при выборе подходящего места для строительства домов и других сооружений, в том числе погребальных. И, наконец, изобретение пороха (не позднее X века), может быть, не произвело решающих перемен в военном деле Китая потому, что ни в самом Китае, ни в соседних странах не было рыцарей - с ног до головы закованных в железо и практически неуязвимых ни для какого другого оружия, кроме огнестрельного. Не была особенно актуальной для средневековых китайцев и задача взятия крепостей, для чего порох также необходим. 
Но почему эти изобретения не получили широкого распространения хотя бы в мусульманском мире? Или почему порох пришел из Китая в Индию, а книгопечатание и компас - нет? Или почему в Индии, где уже в XVII веке были изобретены и использованы на практике (в борьбе с англичанами) пороховые ракеты (предтечи «катюш» и «фау» XX века), это оружие не получило дальнейшего развития и не оказало никакого влияния на дальнейшее развитие индийской цивилизации? Вопросы такого типа можно задавать до бесконечности. 
На сегодняшнем этапе развития науки мы не имеем убедительного ответа на них, располагая только рядом гипотез, по-разному объясняющих данное явление». 
Гриненко Г.В., История философии, М., «Юрайт-Издат», 2007 г., с. 285-286.

Источник: https://vikent.ru/enc/6248/

Комментариев нет:

Отправить комментарий